Центр развития личности "Триединство человека"

 

Статьи

<<Назад

Интервью Светланы Григорьевны Семеновой

Беседовала журналист Вера Попова

Светлана Григорьевна Семенова (р. 1941) – литературовед, философ, доктор филологических наук, главный научный сотрудник Института мировой литературы РАН.

Первый вопрос – как Вы пришли к занятиям философией, как определились главные темы Вашей мысли?

Собственно, с отрочества я была, так сказать, стихийно философствующей особой – по жизни, в глубине себя, в общении с друзьями. И тогда уже главной душевной загвоздкой являлась для меня смерть, внутренне -неизымаемым мотивом – размышления о ней. Предназначение философии, любви к мудрости, обычно видели в созидании систем познания и понимания мира, человека, Бога – а первоцарь философской мысли, возвышенный идеалист Платон так открыл глубинный исток философии, смысл занятий ею: «Для людей это тайна: но все, которые по-настоящему отдавались философии, ничего иного не делали, как готовились к умиранию и смерти». Давно трюизмом стала мысль об удивлении как начале философствования. Впрочем, настоящая суть этого удивления, главного удивления высветляется в луче Платонова высказывания: как этоя вдруг перестану существовать и что за такое я тогда явление, сознающее, чувствующее, творящее («я царь, я бог») и вместе ничтожное, не владеющее своим бытием, жертва любой гибельной случайности («я червь, я прах»), почему я таков, откуда я пришел и куда направляюсь, что за мир вокруг меня и есть ли в нем некие вещие знаки, намеки на мое предназначение … Вот такое удивление себе смертному и высекает философическое раздумье, прежде всего горестное, зацепляющее сердце и ум недоумением, неразрешимостью, загадкой…

Если следовать платоновой формуле, то моя сокровенная тема была философической, такой она и осталась, только сейчас она о не о том, как учиться умирать, а как не учиться умирать или учиться не умирать. Мысли о смерти – это мысли об онтологическом пределе нашей жизни, ее трагической отстраненности. Они ведут за собой караван вечных вопросов – о смысле существования, о начале и конце, о времени и вечности, об отношении духа и материи, человека и космоса, о природе самого человека, о судьбе и свободе, о культуре, о Боге… Этим кругом и определилось в основном мое творчество. В молодости я недаром исследовала экзистенциализм (моя кандидатская диссертация была посвящена философскому роману Сартра и Камю), а он сфокусировал видение вещей на факте смерти: только острое осознание конца как фундаментального измерения нашего бытия приводит к пробуждению, к выходу из неистинного существования. Но эта философия остается на первой, отрицательной стадии переживания и осознания трагизма смертного бытия: лишь внутренне, гордо стоически стать выше губящих, непреоборимых сил и законов природы! Никакого положительного, созидательного выхода эта философия не видит. Выход этот, на мой взгляд, дает русская религиозная мысль, Николай Федоров, который не только стоит у истоков ее взлета, но и является, на мой взгляд, наиболее радикально-дерзновенным, практически ориентированным выразителем основных ее оригинальных идей: Богочеловечества как синергии, соработничества рода людского Богу в онтологическом деле искупления и возвышения творения в новый обоженный статус бытия; метафизики всеединства, строящейся на идеале космической соборности, гармоническом единстве множества, в котором каждый элемент равноценен другому и целому, черпая свой прообраз, свою модель, если хотите, в Божественном Троичном, нераздельном и неслиянном, питаемом любовью бессмертном и всемогущем бытии; наконец, идеи всеобщности спасения.

Вы – один из ведущих специалистов по творчеству Н.Ф. Федорова в России и мире, человек, сделавший очень много для того, чтобы его философия преодоления смерти и розни, восстановления всемирного родства стала известна нашим современникам. А как все начиналось лично для Вас?

Собственно моя встреча с мыслью Федорова произошла в 1972 году, когда я, уже пройдя экзистенциалистский искус, обернулась в своих занятиях от западной философии и культуры к родной, русской. И вот в наш дом попадает книга Владимира Кожевникова о Федорове. Тогда я, как Татьяна Ларина, встрепенулась глубинами своего существа: «Это он!» Несколько месяцев безвылазно просидела в Ленинке, читала два тома «Философии общего дела», тщательно их конспектировала, высекая из чтения свои понимания. Мое до того достаточно эстетически-игровое отношение к собственной жизни (правда, с трагической экзистенциальной подкладкой) изменилось радикально – на серьезное и ответственное прежде всего перед этой мыслью, пронзившей меня как откровение эволюционного авангарда Земли, всего рода людского. Федоровское учение предстало мне ясным и стройным, как прекрасный Храм, зримо несущий богатство своего метафизического, этико-эстетического, практического послания сынам и дочерям человеческим. Буквально за одно духоподъемное лето своего тридцатитрехлетия я нанесла на бумагу в основных чертах свое видение этого Храма. Понадобилось более 15-ти лет, чтобы после бесплодных мытарств в запуганных советских издательствах книга «Николай Федоров. Творчество жизни» в 1990 году вышла в свет. А за год до того в том же «Советском писателе» – книга «Преодоление трагедии. Вечные вопросы в литературе», где уже работала обретенная мной новая философская оптика.

Появление тома избранных сочинений Федорова, еще в советское время, в 1982 году в издательстве «Мысль», в свое время наделало много шуму. Не могли бы Вы рассказать о судьбе выхода этой книги?

Сначала несколько слов о судьбе идей Федорова в послереволюционной России. В 1920-е годы – взлет интереса и в метрополии, и в русском зарубежье. Действуют такие замечательные его последователи, как А.К. Горский, Н.А. Сетницкий, В.Н. Муравьев (все пали жертвой репрессий). Федоровские идеи входят в глубинное, подпочвенное сознание русской культуры XX века, оплодотворяют блистательно-странное творчество Андрея Платонова, прослеживаются – с разной степенью адекватности – у таких поэтов и писателей, как Клюев, Хлебников, Маяковский, Заболоцкий, Горький, Пришвин, Пастернак, у художников Чекрыгина, Малевича, Филонова, Честнякова… И вот к концу 1970-х годов, после десятилетий полного замалчивания, создалась новая ситуация для восприятия федоровских идей как увлекательной духовной альтернативы официальной идеологии. Удалось выпустить целый сноп статей и в столичной печати, и в провинциальных журналах, где око редактуры и цензуры не было столь бдительным. Каждый год в самых различных аудиториях стали проходить федоровские, «огласительные» вечера, собиравшие огромную аудиторию, где звучали невозможные в печати речи и созидалась уникальная по духовному накалу атмосфера. Обычно потом следовали санцкии, но следующее мероприятие перекочевывало в новое, неожиданное место… Именно на этом гребне разбуженного общественного интереса к учению «всеобщего дела» (кстати, и в писательских, и в научных кругах) возникла идея издания. Насколько мне известно, конкретным ее автором был литературовед и историк Вадим Кожинов, он и предложил философу Арсению Гулыге, только что возглавившему тогда редакцию «Философского наследия» в «Мысли», прорвать официально допустимый революционно-демократический канон русской философии изданием Федорова. Мол, начать с него будет легче, уже широко прошел звон про предвосхищение у него идей освоения космоса – вот и космонавты помогут (так, кстати, и случилось!). Слава Богу, сами тексты Федорова были фактически неизвестны издателям, пока я не представила их в уже готовом виде с предисловием и комментариями. Вот тут-то предварительный энтузиазм сменился глубоким удручением: как это печатать?!

Таких, по тем временам, невозможностей – религиозных, философских, пророческих, даже актуально-геополитических, такой странно-удивительной – на века – рефлексии над современной цивилизацией, ее глобальными конфликтами и проблемами не ожидал никто! Препятствий, устных и письменных доносов наверх, разбирательств, изощренных хитростей поднялось несчетно. Жертвенным агнцем, отвлекшим сугубое внимание от основного состава текста (где, кстати, впервые для советского издания было напечатано с большой буквы не только слово Бог, но и все производные от него), легло мое предисловие, немыслимо искореженное редакторами, но чудо выхода Федорова все же состоялось. Правда, тут же последовал сокрушительный разгром этой проскочившей «идеологической диверсии», а потом уже более тихий пролонгированный погром: арестовали часть тиража, из всех рукописей в издательствах вымарывалось само упоминание о Федорове, полетела моя книга о нем, уже объявленная к изданию в «Современнике»

О Федорове, его идеях, его влиянии на русскую литературу и культуру Вы написали не одну книгу, а могли бы Вы выразить суть его мысли буквально в нескольких фразах?

Федоров называл свое учение активным христианством, и его главный замах: осуществлять, делать религию, по Христову завету: «Верующий в Меня, дела, которые творю Я, и он сотворит, и больше сих сотворит» (Ин. 14:12). А дела эти, как мы помним, обнимали весь круг власти над смертоносными силами: утишение стихий, исцеление больных, воскрешение. Человек, созданный по образу и подобию Божию, призван осознать себя активным орудием осуществления воли Божией в мире, стать соработником Творцу в реализации Его основных, метафизических обетований: истребления «последнего врага» – смерти, преображенного восстания прежде живших, нравственного очищения от скверны прежних преступлений и грехов, творческого претворения мира… Такой религиозно-практический идеал соответствует ноосферному видению русского космизма, где человек – пока вершина цефализации, т. е. закономерности все большего возрастания сознания в ходе эволюционного развития, – открывает этап эволюции уже сознательной, активной, преображающей природу мира и его самого.

Вы неоднократно указывали на то, что активно-эволюционных, активно-христианских идеях Федорова заключена альтернатива нынешнему глобализму, новым мировым угрозам и кризисам.

Да, это именно так. Более того, в раскрытии миру этой идеи я вижу глубинную задачу России и славянства. Еще Аким Львович Волынский говорил: «рождением и жизнью Федорова оправдано тысячелетнее существование России, теперь ни у кого на земном шаре не повернется язык упрекнуть нас за то, что мы не бросили векам ни мысли плодовитой». Что же касается самого Федорова, то дело всеобщего воскрешения, просветления и одухотворения бытия он называл «нашей славянской, глубоко нравственной мечтой». Как вы прокомментируете эти слова?

Достоевский видел в славянском единстве «лишь первое собирание», расширяющееся затем «на всю Европу и мир как христианство», имея в виду, разумеется, не планетарное завоевание и господство, а торжество христианского дела и идеала. Это дело, касающегося всех и каждого землянина, было раскрыто Николаем Федоровым, другими мыслителями активного христианства (Вл. Соловьевым, С. Булгаковым, Н. Бердяевым и др.) как свершение Богочеловеческое, направленное на регуляцию стихийных, смертоносных сил падшего мира, на преображение несовершенно-смертной человеческой природы в бессмертную и обоженную. Человечество в нем становится орудием осуществления Божьей воли, действует с благодатной Ее помощью. Да, конечно все эти построения остались пока лишь как проекты,

И очень хотелось бы подчеркнуть усилия Сербского народа, Меденицу, который понял значение Федоровской идеи, и приезжает на все наши конференции, пишет интересные работы и хранит этот огонь в Сербии, хотелось бы особенно это отметить. Меденица – его значение – сумел, понял, осознал, что все же главная жемчужина России, прогностической России и за ней славянства – Николай Федоров, что ее надо показать миру. Когда говорим об идее славянства, важно подчеркнуть, что она обращена ко всему миру, и если и войти, то на правах закваски. Чтобы не было еще одно разделение.

А как же современное положение вещей, современное положение славянсвта А мыслимо ли сейчас Общее дело? Или это Дело, как всегда, отсылается в прекрасное далёко?

Из трех мировых идей, усмотренных Достоевским, – католической, протестантской, нарождающейся славянской, последнюю, причем в полном объеме и точной конкретике, обращенную ко всем странам и народам земли, раскрыл именно Федоров. И вот она-то, правда, всё еще хранящаяся в теоретической девственности, за истекшие полтора века не устарела, не выцвела, а только укрепилась как единственно полная и цельная, спасительная для всей планеты. На эту идею и положительно, и от противного работает в мире по сути всё. И наука, раскрывающая тайны жизни, наследственности, ищущая практических путей совершенствования человеческого организма: успехи биологии и медицины, раскрытие генетического кода, чудесных возможностей стволовых клеток, клонирование, нанотехнологии, начало практики сохранения как генетического материала, так и тел умерших для их будущего возможного восстановления…. И религия в своей догматической форме, которая обнаруживает свое бессилие, свое непрестанное отступление перед силами и стихиями мира сего, устроившегося по сути вовсе без нее и сохраняющего ее часто так, в качестве «благочестивого бантика». Из чего следует, что требуется углубление христианства, его динамизация, обнаружение не только для немногих, как сейчас, но для многих, а потом и для всех активного христианства, освобождение традиционного христианства от дефектных катехизических букв, от реликтов идолопоклонства, от всякой недостойной ветоши, замкнутости того же православия преимущественно на обряде.

Не надо гипнотизироваться текущим моментом, когда славянские страны отдались в руки сугубо обмирщенной Европы, кроме России, Белоруссии, Сербии. Им не исчерпываются пути истории. История проходит разные фазы. Всякая прагматика земная сменяется более идеалистическими эпохами. Будущее принадлежит идеям Федорова, этой мысли. Ибо будущее мира лежит на этих путях. Федоров называл свою мысль славянской, говорил о нашей славянской мечте, она остается потаенной, она миру не явлена, ее надо показать миру, чтобы она заблистала и увлекла мир. Она рассчитана на долгое время вперед. Она смотрит в эпоху будущего века, во всеземную, всечеловеческую эпоху, о которой говорил Тейяр де Шарден, и в нее на правах закваски войдет Федоровский, русский, славянский фермент. Идея славянства, которая должна быть расширена на весь мир и войти в общепланетарное сознание, не надо ее сбрасывать со счетов. Пути истории медленны, и идеи вызревают и начинают реализовываться в другом темпе. «Наша славянская мечта» уже существует в копилке мировых идей, она является спасительной, а главное идет в авангарде эволюционного закона, поэтому ей принадлежит будущее. Поэтому ценно, что в Сербии продолжаются усилия по пропаганде этих идей.

Федоровское учение остается самым высоким дерзновением Земли, высшим спасительным идеалом. К нему не сможет не прийти род людской, набивший себе жестокие синяки и шишки на ложных, отрицательно-педагогических путях, если захочет выжить и выйти на новую роль в мироздании. И все же я полагаю, что Дело это не просто когда-то начнется, а что оно никогда и не прекращалось: на него работает все, что работает на Жизнь, Память, добрую власть духа над материей… Недаром же в семинарах и чтениях памяти Н.Ф. Федорова, проходящих в России уже более двух десятков лет, в отличие от других философских конференций, участвуют люди самых разных специальностей: литераторы и философы, историки и журналисты, богословы и культурологи, биологи, экологи, геронтологи, физики и инженеры, педагоги и психологи, библиотекари и музейщики, художники и искусствоведы… Дело борьбы со смертью, этой глубинной причиной зла в человеческой природе, воистину, всеобщее, только оно, хотя бы теоретически, несет в себе потенцию объединить всех людей, поголовно смертных.

Кстати, я сразу бы хотела выразить свое убеждение: только такая полнота благого идеала, выше которого и помыслить и промечтать невозможно, имеет настоящий шанс на свою реализацию. О, конечно, не сразу, а через синяки и шишки, набитые на дефектных путях, через опамятование, длительное воспитание и созревание в онтологическом деле пока все еще несовершеннолетнего рода людского. При всём кажущемся дерзновенном безумии такого идеала он отвечает высшим критериям – религиозным чаяниям, религиозному максимализму и эволюционному закону восхождения духа в лоне материи.

Что вы считаете наиболее существенным из написанного вами?

Это прежде всего книга «Тайны Царствия Небесного», своего рода философия бессмертия – именно под таким более точным, не метафорическим заглавием она вышла в переводе на сербский язык в 2005 году. Писалась она в конце 1970-х – начале 1980-х годов, опубликовать ее в нашей стране в то время шансов не было никаких. И работала я принципиально в стол, без малейшей оглядки на цензуру, внешнюю или внутреннюю, в ориентации только на Истину и Абсолют. Книга в рукописи имела довольно широкое хождение, ее перепечатывали в Москве, Ленинграде, в Сибире, на Волге… У нее сложился круг поклонников, она прошла свой достаточно широкий философский самиздат. Опубликована была только в 1994 году.

Этапной я считаю и книгу «Глаголы вечной жизни. Евангельская история и метафизика в последовательности Четвероевангелия», вышедшей в знаменательном 2000 году. В ней я, разумеется, опираюсь на традицию евангельской экзегетики учителей и отцов Церкви, стремясь дать современному читателю обобщенную сумму их подходов и воззрений. Вместе с тем мною двигало и творческое философское и богословское задание: на пороге двухтысячелетнего юбилея Рождества Христова прочитать Евангелие глазами человека, усвоившего наследие русской религиозно - философской мысли второй половины ХIХ – первой трети ХХ века. И такой активно-христианский взгляд по новому высветил события, жесты, слова священной истории, смысл самого нашего явления в мир, суть евангельского задания венцу Божьего творения. А основным вкладом этой мысли в богословие, как я уже отмечала, была идея богочеловечества, сотрудничества Божественных и человеческих энергий в деле спасения, когда род людской опознает себя активным орудием осуществления Божьей воли на земле.

Думаю, среди Ваших главных книг следует назвать и двухтомную «Метафизику русской литературы» (М., 2004), где вы рассматриваете роль русской литературы в религиозно-философском осмыслении человека и мира, в раскрытии русской идеи, тесно связанной с христианством, причем, как вы пишете, «христианством, выходящим за катехизическую букву, драматически углубленном, светящимся полнотой блага». Конечно, в русской литературе есть поэты и писатели, в творчестве которых несомненен глубинный христианский пафос. Достаточно назвать позднего Пушкина или Достоевского. Но ведь были писатели, вовсе далекие от Церкви, такие как Лермонтов, Чехов, Андрей Платонов, или, хоть и считавшие себя христианами, но высказывавшие еретические идеи, как Лев Толстой… Тем не менее и в их произведениях можно проследить философские мотивы христианского идейного репертуара… Так в чем же, на ваш взгляд, критерий христианского, религиозно-философского наполнения их творчества?

Я бы для начала представила свое рассуждение о том, в чем критерий христианской, религиозной души вообще в отличие от души языческой, секулярной, всецело преданной мирским стихиям. Похоже, что по большому метафизическому счету существует два типа человека. Один, целиком вписанный в практическую посюсторонность, на полном и единственном серьезе внедрен в нужды, заботы и удовольствия мира сего, спокойно-фатально принимает его природно-смертные законы. Он – исключительно отмирен, его «духовный» потолок упакован без всякого просвета в реальности высшие, в дерзание к небу. Такой человек как бы ампутировал в себе главное религиозное качество человека, его духа – трансцендирование, перерастание себя, порыв к другой высшей природе. Везде, куда проникает подобный обезбоженный, сплетенный в наше время с идеалом потребительского общества дух (а с глобализацией он проникает всюду), он подрезает крылья настоящей духовности, порыву и прорыву в более высокую онтологическую реальность. Если взять лишь область культуры, то идею и задачу преображения самой жизни и человека он забьет эстетизмом, «искусством для искусства»; метафизическое беспокойство и воистину новое творчество – ироническим жонглированием деконструкциями и симулякрами…Идейный вектор этого духа – нет ничего абсолютного, всё временно и относительно. Созидательные философские идеи в нем обезврежены их, так сказать, библиотечным статусом – как один из элементов чистого знания, приличествующего образования, религиозные установки и идеалы заключены лишь в тщательно отгороженную от мира, закрытую территорию личной веры.

А теперь о втором типе человека – он, при такой же, как у первого, естественной причастности к условиям и требованиям земного бытия, чувствует себя в них значительно более неуютно, несчастно, глубинно трагически, не принимая их как окончательные и должные. Ему так или иначе внятно то, на что изначально и всегда указывал христианский взгляд: падшесть человека, его фундаментальная греховная порча, его смертная болезнь, царящие в мире законы пожирания и вытеснения, на которых не может быть построено самоопорным человеком ничего прочного и гармоничного. Такой человек живет в духовно динамическом, натянутом здесь и теперь, и горний зов к лучшей природе, к «новому небу и новой земле». Собственно только такой человек и может быть назван религиозным, душа которого – «христианка», даже если он прямо и не исповедует никакой религии. В протестантском регионе таких людей назвали «анонимными христианами». Вот к ним, возможно, и принадлежат упомянутые вами Чехов и Платонов. Оба – каждый по-своему – передали проникающие в каждую пору людей и вещей скуку после-грехопадного статуса бытия. Правда, Чехов угнетен этим до тихого отчаяния, а Платонов органично сохранил в себе христианский критерий детского чувства, детского чаяния всеобщего родства и спасения.

Так вот, возвращаясь к метафизике русской литературе, я бы сказала, что творцы ее от Лермонтова, Тютчева, Достоевского до Клюева, Есенина, Платонова, Пришвина… выражали в своем творчестве как раз такую христианскую доминанту русской идеи и русской души, которая и относит ее носителя к этому второму, метафизически ориентированному типу человека. А эту доминанту отечественные мыслители и богословы уже четко определяли как особую устремленность к абсолюту, к последним временам и срокам, к Царствию Небесному, где преодолен закон смертно-природного бытия.

Именно литература золотого, ХIХ века, в лоне которой и вызревала оригинальная русская мысль, выявила целый цикл идей, остававшийся в тени христианского мировидения и позднее выпукло явленный мыслителями религиозно-философского возрождения: это и преодоление аскетически одностороннего отношения исторического христианства к природе и плоти, на деле противоречащего глубинной сути христианского благовестия, это и образ Вечной Женственности в ее преображающе - софийном понимании, это и апокатастасические склонения образной мысли, не говоря уже о вперенности в загадку человека, созданного по образу и подобию Бога, но утерявшего это подобие в своем падшем качестве… В своей работе я выявляю и раскрываю эти философские грани творчества русских поэтов и писателей, и прежде всего парадокс человека, этого промежуточного, противоречивого, иррационально своевольного, с ядовитым жалом смерти в плоти и душе существа, его экзистенциальную трагедию и вместе созидательные пути выхода из нее…

Женщина всегда считалась инстанцией матери-природы, порождающей и умерщвляющей, бесконечно обновляющей мир в своих индивидуальных созданиях. Не является ли развиваемая вами философия борьбы со смертью, философия личностного бессмертия в чем-то антиженской мыслью?

Мне кажется наоборот. Мужчина, точнее мужская цивилизация, нашла способ оправдания смертной жизни через творение культуры. Здесь, в этой галерее художественных образов, картин, скульптур, книг, мелодий, среди запечатленных навечно мигов, образов, идей, человек нашел компенсацию своего преходящего существования, культурный суррогат бессмертия. Женщина, порождая через свою утробу, свои внутренности уникальное живое существо, больше чем мужчина, озабочена им, т.е. таким плодом, который не просто бессмертно пребывает в пространстве идеальной художественной вещи, а реально существует, движется, мыслит, чувствует, страдает и умирает. Таким образом, производя на свет бесконечно ей дорогую личностную жизнь, она же глубже переживает смерть не просто как исчезновение себя, единственного и любимого, а естественно расширяет это чувство на другого и других, ведь ей особенно знакома трагическая невозможность принять смерть своих детей…Творчество бессмертия для нее может быть понятнее именно как творчество бессмертной индивидуальной жизни, а не бессмертного, но буквально не живого творения искусства. Как сетовал Сергей Есенин: «Не разбудишь ты своим напевом Дедовских могил!»

Мужчины набросили на себя и мир густую мифологическую сеть: теорий, гипотез, уподоблений, метафор, мифологий – они и помогают осмыслить окружающее и в нем действовать, они же часто запутывают и стреножат. Любят с ними, со своими культурными бирюльками, играться и их комбинировать: так повернуть или эдак, такое ассорти составить, это предпочесть или то. Мужчина больше, чем женщина, ответственен и за выбор культуры как высшего оправдания смертного бытия, и за орудийное, внешне - манипулятивное отношение к миру, отбросившее человека-субъекта на непереходимую дистанцию от мира, объекта приложения его технических операций. Женщине дано на путях инстинкта выткать свое дитя из зародыша, питая его собою. На бессознательном уровне она всегда занималась и занимается творчеством жизни. Она же, рожая в муках, знает, чует своими потрохами мучительную изнанку природного бытия, и ей должна быть внятнее идея преодоления его пожирающего, вытесняющего, смертного порядка, кстати, и через этап вникание в творческий стан самой природы, владеющей на путях инстинкта тайнами органо - созидания и органических метаморфоз. Женщине присущ и дар большей любви и прощения, большей интуиции, возможно, даже большего метафизического оптимизма – как стоящей ближе к природно-инстинктивным ресурсам жизни, отторжение от которых так иссушает и подводит горделивое рацио.

Интересно, что свою женскую сущность я больше чувствую не внизу, а скорее вверху в особой жизне -творческой логике, в женском логосе, как выражался мой муж, философ Георгий Гачев.

А что еще вы можете сказать о глубинно-экзистенциальных ипостасях вашей мысли?

Пожалуй, здесь несколько вещей наиболее для меня характерны, определяют мой душевный и духовный завиток. Сначала о первой: неприятие онтологической силы зла. Во всех его самых раздирающих душу манифестациях я вижу большее или меньшее «несчастье», ущерб, оскорбленность природой, смертным законом, обстоятельствами, людьми того или иного злодея… И в универсуме я не восчувствую никакой драмы гордости, бунта, падения, противодействия Богу некоторых высших ангельских чинов, отщепляющихся тем самым в демонические. Сатана, антагонист Бога, для меня – интеграл противобожеского выбора человека, его онтологической капитуляции в борьбе с низшими инстинктами и страстями. Поле брани добра и зла – в самом человеке, И зло – в эксцессах (о сколь разнообразных и причудливых!) отчаяния в спасении. И одухотворяя, гармонизируя природу человека, потесняя в ней права разрушительных сил, темную, оскорбленную иррациональность, постепенно обессмертивая человека, мы тем самым будем укреплять в нем источники добра, расширять сферу света, разума, любви.

Сатанизм, циничное торжество издевательского, изощренного зла, по моему мнению, рождается тогда, когда интеллект, богатый в своей фантазии и утонченности, подключается к обслуживанию низменной, злобной стороны в человеке, тем более еще раздражаемой метафизическим отчаянием, отравляемой смертными токсинами. Интеллект, сознание, разум, этот замечательный плод восходящей эволюции, по самой своей природе, призваны вести лучшую, растущую в человеке его часть, работать на одухотворение материи. Когда же разум противоестественно входит в нечистый союз с животным, страстно-самостным низом человека, то это и порождает это новое, неизвестное собственно животной твари качество зла (там пределы зверского четко отграничены инстинктом и природной целесообразностью), которое и можно назвать в его мифологической экстраполяции – сатанизмом.

Иначе говоря, я всем существом всегда ощущала и верила в выраженный христианской мыслью принцип: зло – лишь недостаток, отсутствие добра. Для меня это не головной силлогизм, не философия, не богословие, а внутреннее, сердечное убеждение. Оттого так отстаиваю принципиальную установку: надо найти способы обратить зло в добро, разрушительно ориентированную волю и дела трансформировать в созидательные – без этого никакое всеобщее дело спасения невозможно. (Кстати, оттого так люблю и развиваю теорию доминанты на добро А.А.Ухтомского.)

Я не люблю отчаяния, любого, и жизненно-бытового, и метафизического прежде всего (тут оно мне кажется хулой на Духа Святого, на Бога): всякие там окончательные фиаско, «гибели богов», «вечный ад», неизбывное проклятие, добровольное а ля Гартман самоуничтожение жизни и вселенной – всё это брр! для меня. Самые нелюбимые слова: ни за что и никогда, фиксирующие ситуацию, чувство, человека, универсум в мучительной точке неизбывного распяливания и поражения.

Я всегда хочу невозможного – в отношениях с людьми и миром. Для меня это невозможное вполне возможно – я верю в это – только малодушие, слабость и ленивая корысть настаивают на обратном. Когда я была моложе, особенно напролом пыталась штурмовать закрытость другого, надеясь, а вдруг рухнут непроницаемые перегородки и откроется блаженство «взаимной прозрачности» (этой основы будущей психократии, федоровского проекта, которой я позднее развивала). Но потёмки чужой (потому и чужой) души осветятся в самых своих скрыто-болезненных углах и тайниках лишь в преображенной природе, но, слава Богу, что хочется этого уже сейчас – залог, что так и будет. Вспомним лермонтовское:

Когда б в покорности незнанья

Нас жить Создатель осудил,

Неисполнимые желанья

Он в нашу душу б не вложил…

И еще самое дорогое – спасение всех до единого, какой-то мощный метафизический демократизм: нераздельность и неслиянность всех по типу Троицы, как идеал; во всеобщем деле психофизиологической регуляции, объединяющей все усилия, от медико-биологических до нравственно-духовных и воспитательных, дать каждому возможность максимального выправления всяческого несовершенства и уродства, а бракованного человека (генетически, обстоятельствами рождения и существования, роковыми случайностями и несчастьями…) не обрекать на труху, усушку-утруску бытия, а, напротив, на развитие и преображение – хоть из одной его ценной душевно-духовной молекулы, из самой малой искры его сознания, пусть зловонно зачадившей в обстоятельствах земной жизни. Вообще не люблю самодовольного иерархического принципа в мышлении, как не люблю и мировое устройство на этих основаниях: ранги, этажи, перегородки, и еще одно «никогда» и «невозможно», что сквозит в этих подразделениях. Кстати, аристократизм – более мужской тип общественного идеала, а вот источный матриархат – в примитивном, еще конечно, виде – родовое, прото-соборное равенство: «со всеми и для всех».

Отмечу еще одно, существенное: стремление вывести к свету, дать оптимистический, созидательный исход даже из самого скудного бытийственного варианта. Как у человека размышляющего и пишущего – потребность и попытка обосновать необходимость и возможность реализации всех метафизических надежд, выраженных в великом христианском чаянии (воскресение мертвых, преображение, выход в божественный, творческий эон бытия) и при самом безблагодатном, самом худшем исходном пункте: когда и существование Бога, благого направляющего вектора развития мира, может выводиться за скобки, как и прочие положительные благоприятствующие величины, скажем, объективный закон восхождения духа в лоне материи, внутренняя эволюционная программа и т.д. могут ставиться под сомнение. То есть не отчаиваться и действовать в любом, любом случае. И чтобы просчитать и самый последний, самый бедный вариант – редукция к минимуму, к тому, что совершенно очевидно есть: а есть и человек, и его поразительные творческие возможности, его разум и сердце, есть огромный мир с колоссальными ресурсами материи и энергии, есть и идея Бога, Царствия Небесного с их по меньшей мере проективным богатством. И отсюда уже восходить и достигать, и если в ходе этого усилия обнаружатся с очевидностью благоприятные, помогающие моменты – Высшие Божественные силы или препятствующие (а такие неотразимо очевидны в самом человеке прежде всего) – то надо или радоваться неожиданной, ожиданной помощи или преодолевать вторые, не теряя отваги и терпения. «Методическое сомнение», сведение к последнему очевидному и движение уже от этого безусловного остатка ко Всему – такова тут траектория.

Кстати, пару слов дополнительно об этом, близком мне методологическом принципе (если хотите) подхода к реальности, который отправляется от непосредственной достоверности, реальной очевидности, отбросив все наиболее благосклонно-утешающие представления, данные только в акте веры, всю ту ученую и расхожую метафизику, что набрало, насочиняло себе человечество. Методическим сомнением называл его Декарт. Принципом Фомы неверующего можно назвать его по-христиански. Не удовольствоваться детской верой на слово и на авторитет, а вложить персты в раны, чтобы достоверно, опытно убедиться в наличии чуда, могущего по благодати распространиться и на нас. Но не пасть духом, если даже этих ран не окажется, и человек останется лицом к лицу лишь со своим желаемым, со своим проектом (но ведь и это уже кое-что, и немалое!).

Еще из методологии, так сказать, домашней: я считаю важным с предельным духовным вниманием вчувствоваться и вслушиваться в себя, в то, что мне субъективно, на самой незамутненной глубине моего существа является как наиболее истинно и благое. Это и дерзаю чувствовать как всеобщее, идеально человеческое, божественное, если хотите, как факт бытийственной ценности. Иначе говоря, систему долженствования, целей и задач я черпаю и из своего внутреннего колодца, полагая, что он бьет моей воды живой струей, но из одного большого общечеловеческого источника

В завершение – несколько слов о Ваших последних работах и, разумеется, о творческих планах.

Только что в Издательстве Русской христианской гуманитарной академии в Санкт-Петербурге вышла в свет моя книга «Паломник в будущее. Пьер Тейяр де Шарден». Она посвящена жизни и идеям выдающегося французского ученого, с кем связаны крупнейшие достижения в геологии, палеонтологии и антропологии ХХ века, философа и богослова, разработавшего теорию ноосферы, учение христианского эволюционизма, чрезвычайно плодотворное для настоящего и будущего Земли и рода людского на ней. Философия о. Тейяра дает удивительные схождения и параллели русской активно-христианской мысли, и прежде всего мысли Николая Федорова.

А что касается нового? Как сотрудник Института мировой литературы продолжаю работать в коллективе, ставящем целью создать новую Историю русской литературы XX века в обеих её, ныне воссоединённых потоках: литературы метрополии и изгнания. Уже вышел ряд выпусков, аналитически-углублённо, вольно и свежо пропахивающих поле этой литературы, причем, на многих, ранее нетронутых, целинных участках. Последним из них стал двухтомник «Русская литература 1920–1930-х годов. Портреты поэтов». А сейчас мы составляем том портретов прозаиков, для которого написала две большие работы – о Л. Леонове и В. Набокове. Кроме того, постепенно привожу в порядок дневники и пишу новую философскую книгу, в которой хочу выступить в более свободном жанре в виде философских фрагментов, по основным темам, которые волнуют меня всю жизнь. которую хочется сделать в жанре философских фрагментов.



<<Назад

Телефон: +7-918-420-40-34, e-mail: elenarazina22@mail.ru, www.tri-edinstvo.ru

Триединство
человека
Об организации | Персоналии | Проекты | Молитвы | Статьи | Документы | Контакты
Created by 5bolter 2011 разработка и поддержка сайтов